Сказки

Лето                                                                                                                                                                                                           2001г.
Вашингтон

Горькая сказка.

Жила-была девушка, очень открытая, добрая отзывчивая. И если бы ко всему-то этому была бы горбатенькой и серой, как незаметная мышка, то всем пришлась бы ко двору, всех бы устроила. А если бы скрылась годам к тридцати в монастырь, то ее объявили бы почти святой без ущерба для гордыни собственной. Но... увы, ко всем своим чудесным качествам характера она была еще и умна, но это можно было бы пережить, да еще и талантлива, и это тоже как-нибудь простили, но... была она красивой и милой. Надо же, кому все, а кому, ну, ничего. А этого уж стерпеть невозможно - опять Господь Бог несправедлив, опять никакого равенства, за которое столько жизней положено... А у Него равенство и не предусмотрено... одна умна - другая непроходимая дура, одна красавица - на другую без содрогания не взглянешь; одна - сама доброта и порядочность, а рядом другая хищная хамелеонка, третья честна и открыта, а четвертая - тихая змея поет сладкую песню, шипит прияные слова, опоит лестью, так что жертва, то есть он - ж е р т в не видит ни усов ее, как у Буденного, ни расчетов хитрых, ни жала, ни фигуры кривенькой, с попой, что тротуар подметает, ни хитрых глазок-булавочных головок, посаженных глубоко вокруг клюва ядовитового, а только слушает, замерев от восторга, как он хорош, умен, необычаен, самостоятелен, какой любимый-разлюбый да единственный, и не заметит, как его уж и проглотили, и переварили, и отрыгнули ... в виде его повторения-наследника, и спели снова песню на старый мотив, но с новыми словами "дочка, сыночек, твои, твои, твои"... Ну, о дочках, так это другая сказка, а наша про сынов. На сына же самой мамочке глубоко наплевать, ей главное застолбиться, пометить территорию, и удавочку у мужа на шейке затянуть, а когда дело сделано, то можно отдохнуть всласть на родной стороне среди своих родных гадов, и личико открыть. Проглоченный-придушенный новоиспеченный папик зомбирован до конца его дней, а вот сыночек почему-то какой-то неблагополучный подрастает, мамочкой брошенный, подброшенный нанькам, бабкам, теткам, детсадам и продленкам. Пока мал - писается долго, лет до 12, а только подрос, глядь - пить начал в подворотне с дружками, а то и колоться, потому что свою роль капкана для папы он уж сыграл и до него маме дела не будет до тех пор, пока он, если доживет, не начнет сам денежки зарабатывать, тогда она подползет и нашепчет ему все то же о своей любви, что когда-то папе его... и он на крючке, на сладком жале. Таких десятки тысяч сыночков, столько же и их мамочек, этим уж теперь никого не удивишь.

Но вот случается вдруг чудо! Один из сынов этих войдет в метро или сойдет с самолета в нужную минуту в тот самый день, когда его звезды на несколько секунд встанут к нему лицом и просигналят "СУДЬБА, лови"... и он увидит в толпе ту - самую отзывчивую, красивую, милую, которая может все: у нее засохшие цветы в руках оживают, уличные собаки к ней бегут, чтоб эти руки лизнуть, если она войдет в пустой магазин, то через пять минут отбою нет от покупателей, так удачу она вокруг себя рассыпает, а возьмет пустой лист бумаги - напишет чудесную сказку, холст чистый и кисти - и уже на нем мир грез сплетен с ветром и глазами любимого. Какого? Да вот, того изломанного от рождения змеиного сына. Разве уйдешь от такой пригожей кудесницы? Скинет он тогда шкурку мамину вместе со всеми пороками и папочкину заморочку зомби - и окажется Принц, любимый искренне. Вот ей бы, волшебнице тут самой и уйти, улететь на другой перекресток, там же еще погибает кто-то, но она хочет жить по человеческим правилам: нельзя же скакать, надо гнездо вить, надо постоянной быть, а то все змеи зашипят - шлю-ю-ю-юха. Вот и попалась райская птичка в змеиное то гнездышко. Искусает ее насмерть ласковое тихое семейство прямо под носом у своего отщепенца, змееныша-Принца. Как посмела из силков увести?!!! Принц глух, нем, слеп! Райские перышки с его красавицы осыпаются, фея его уже головы поднять не может, чтобы увидеть свои звезды. И он зачах, он ее силой был силен, ее любовью любил... Куда же ему в Рыцари? Сама, голубушка прозрей да беги, да спасайся! Бежит она, а клубок змеиный за ней катится и все жалит-жалит, а ему шипит: "Ну, что? Говорили мы тебе - шшшшлюхха! Бросила, сбежала, не любила. Ну, ничего, мы тебя сейчас ужалим родным ядом, мы тебя убаюкаем, а то, что ты может без нее мертвым опять будешь, это ничего - ничего, почти все так и живут. ШШШ. А ее мы ненавидим, проклинаем, убиваем, заколдовываем, не смей у нас н а ш и х отбирать!" Он в змеиный чулок оденется и живет будто слепой, глухой, глупенький, но душа -то его помнит, как пела с птицей-волшебницей, и ноет, тоскует... до смерти будет помнить, плакать, она Счастьем привита.

Долго болеет маленькая фея, яд змеиный студит кровь, заклятые злыдни ее рученьки-ноженьки черной сетью связывают, горло певунье душат. Но она крови сильной, царской - выживает... и еще прекрасней поет. Испытания Господь для того и посылает, чтобы сильнее становились и чище. Змее - ползать, птице - парить в небе.

Но чем она сильнее, тем больше слабых сердец предательских жмутся к ней. И снова выберет она одного, самого слабенького и пытается зажить опять по-человечески, а значит уже не такой открытой, не такой доброй, а форма отражает содержание, значит и красота ее блекнет. Яд гадючий побежден, но в крови-то остался и дремлет. Такая вот жизнь человекозмеиная.


Сержу Мирюшо посвящается

Сенеж. Ночь.
12 июня 1982 г.

ГОРОДСКАЯ СКАЗКА

Ты хочешь, я расскажу тебе сказку?

Как-то летом, из далекой южной долины, где по утрам с писком носятся низко над свежей травой птицы, опуская клювы в прохладную воду ручьев, приехал молодой чернобородый живописец и снял маленькую квартирку на последнем этаже старинного высокого здания в душном центре Москвы.

Лето было жарким, полуовальное окно было всегда открыто, и гул улиц жил с ним в его маленьком доме, который быстро заполнялся холстами, рамами, разбросанной по стульям одеждой. Тут и там лежали раскрытые на середине большие альбомы по искусству, книги стихов, стояли немытые чашки и стаканы. Пустые бутылки из-под минеральной воды выстраивались в ряд на полу, и их ровный строй нарушали пузатые и высокие бутыли из-под шампанского. Горы журналов и "Литературка" по-хозяйски занимали свой кусок пространства около широкой тахты, а рядом с ними жила огромная хрустальная пепельница, в которой дремали окурки дорогих сигарет, источая сладкий запах.

Работал художник в то лето лениво, больше лежал на тахте, изнемогая все дни от пекла, поднимавшегося в его красивое окно от раскаленных металлических крыш, домов и пыльного асфальта двора, пил "Боржоми", глядел в потолок, закинув руки за голову, слушал "Маяк", стоял под прохладным душем и тяжело вздыхал до наступления спасительной темноты.

Все ждало дождя, ждали его со дня на день, мечтали о нем, а он все не шел.

Вечерами на Горького появлялся высокий молодой человек с гривой черных кудрей, в белой куртке. Он мерил улицу крупными шагами от Белорусского вокзала до бульваров, свернув на которые, скоро исчезал на Бронной, в Трехпрудном и Благовещенском переулках, держа путь к Патриаршим прудам. Это был наш живописец.

Шли дни за днями... и вот однажды...

Однажды раздался обыкновенный звонок в дверь.

"Открыто", - крикнул он, не поворачивая головы от работы. Каблучки простучали по коридору, на пороге стояла маленькая художница...
Он оглянулся и удивился, очень удивился, хотел что-то сказать или спросить, но в этот момент стукнуло окно в кухне, раздался звон стёкол, сквозняк ворвался в комнату, поднял газеты с пола, хлопнул дверью... Резко потемнело, запахло свежестью, и рухнул ливень, тот, которого ждали.

Они смотрели друг другу в глаза и слушали дуэт капель и крыш, она видела в его глазах зеленую долину с прохладной травой, а он в ее себя и Патриаршие пруды. В сумерках дождя все вокруг потеряло обычные черты... и они плыли - плыли, обнявшись в голубых струях и серых облаках... а потом она засыпала у него на плече.

И снова наступала жара.

Когда его маленькой художницы долго не было, он читал или глядел на полет сизых голубей в небе над двором и слушал далекие гудки автомобилей, когда она приходила, говорила: "Фу, как я устала"; сбрасывала башмачки с маленьких ног, ложилась с книгой и читала вслух, он начинал писать свои картины. Работа шла, летела, когда он уставал, то садился к ней на тахту, прикладывая ладонь к ее узкой ступне, они были одного размера. Он смеялся, вынимал книгу из ее рук, прижимал хрупкое ее тело к себе осторожно, окунал лицо в длинные, очень длинные нити ее каштановых волос... и оба они проваливались в свои сны.

Ночью по потолку пробегали белые лучи света от фар проносящихся машин, и шумели листьями деревья под ветром. Тогда они вспоминали о еде и о голоде, и устраивали пир жареной холодной курицы, хлеба, вина и лимонных круглых долек. Он снова подходил к холсту и работал, а она пришивала пуговицы к его рубашке и говорила: "Когда же ты женишься на восточной доброй женщине, аккуратной хозяйке и прекрасной матери, а?".

– "Когда тебе надоест пришивать мне пуговицы..." - отвечал он.

А иногда он приезжал к ней домой, если она была одна, смотрел ее картины - дома, особняки, улицы, подворотни, лестницы, черные ветки деревьев, сумерки, фонари, сугробы... долго смотрел, подходил к ней и целовал ей руки.
Он считал ее очень талантливой и считал также, что женщине не дано и не дадут быть настоящим Художником.... И когда он наклонялся к ее рукам, она грустно и снисходительно улыбалась и, склонив голову, целовала черные завитки его волос и думала: "Мужчины-дети... Разве смысл в том быть Художником или не быть им. Важны ли эти детские тщеславные игры в жизни? и в смерти....

Наступила осень, москвичи вернулись с дач. Во дворах и аллеях бульваров легли рыжие листья, а по ночам в стекло били однообразно дожди, стало холодно, он плохо спал и много курил.

Днем у дверей стоял ее крохотный красный зонтик, и с него стекала лужица, она больше не читала ему вслух, и лужица не успевала высохнуть, как зонтик уже не стоял у дверей.... Наступили дни, когда художница не приходила вовсе.

И вот ночью он поднялся с тахты, принес с кухни нож. Занес его над своими холстами, рассек один, второй, третий, жуткий хруст рвущейся тяжело со стоном картины заполнили его слух, голову, все существо его, и он бросился вон по гулким лестницам на улицу. Дождь льдом хлестал его по лицу, он бежал вперед и не разбирал дороги, сворачивал из переулка в переулок, путался среди дворов московских и подворотен и наконец вышел... на Патриаршие пруды. Там он замедлил шаг, стер с лица капли дождя и слезы и пошел тише, загребая ногами ворохи мокрых листьев. Он глядел на резные их края, и покой возвращался к нему. Светало. И вдруг он вздрогнул,- увидел в листьях у скамьи ее красный зонтик, поднял глаза, - она сидела на скамейке - комок дождя, с волос ее текла вода, руки превратились в льдинки, и зелени глаз не видно было за плотно сжатыми ресницами...

Утром она заболела, и он уже совсем не мог видеться с ней, а она бродила по своей квартире и надрывно кашляла, глядя на молчавший почему-то телефон и на сухой свой зонтик у двери.

Потом повалил снег, намело сугробы, и он улетел к теплу, в свою долину.

Отгуляли Новый год. Сняли с крестов сухие елки и вынесли их из квартир, и тогда она отправилась в его пустой дом, повернула ключ в двери, вошла в нежный, еще хранящийся где-то кругом знакомый ей запах красок. Села на тахту, потрогала пальцами засохшие чудесные цветы в банке на подоконнике, они зашуршали ей в ответ, и она горько заплакала.

– "Как жить? Как жить?" - спрашивала она кого-то и долго ждала ответа, а потом вдруг засмеялась сквозь слезы и сказала тихо: "Жить, как нам - художникам положено, не ходить на службу и делать, что хочется ".

На следующий день она улетела в Долину. Он встретил ее и увез в горы высоко-высоко, в искрящийся снег и в солнце. Они загорали и катались на лыжах, бродили по тропам, забирались еще выше в горы, под самое синющее огромное небо и глядели вокруг, вниз на зелень лугов и вверх на жгучие лучи среди льдов. Они много смеялись, много двигались, много пили вина и целовались на ветру в звездные ночи, а звезды крупные висели так низко и так сияли, что им захотелось забраться на самую вершину снежных гор, чтобы дотронуться до звездных дрожащих лучей, и так может быть сохранить счастье в руках.

И как-то ночью они отправились на вершину и взошли на нее. Было снежно, чистый воздух звенел в ушах как тысячи разбившихся оконных стекол, звезды были совсем близкими, но она никак не могла дотянуться до их сверкающих лучей и сказала: "Если бы мы умели летать, родной мой. если бы мы умели летать так высоко, как звезды и так быстро, как мысли, ах, если бы мы умели...!"

Но они не умели, и поэтому утром она положила ему на ладонь ключ от его московской квартиры и уехала навсегда к своим переулкам, домам, сумеркам и сугробам, к сыну и мужу, которых очень любила, и которые очень ждали ее.